Неточные совпадения
— То есть двадцать
пять рублей? Ни, ни, ни, даже четверти угла не
дам, копейки не прибавлю.
— Ну, видите ли, я вдруг постигнул ваш характер. Итак, почему ж не
дать бы мне по пятисот рублей за душу, но… состоянья нет; по
пяти копеек, извольте, готов прибавить, чтобы каждая душа обошлась, таким образом, в тридцать копеек.
— Крестьян накупили на сто тысяч, а за труды
дали только одну беленькую. [Беленькая — ассигнация в двадцать
пять рублей.]
— Я бы
дал по двадцати
пяти копеек за душу.
Он хорошо сложен, смугл и черноволос; ему на вид можно
дать двадцать
пять лет, хотя ему едва ли двадцать один год.
— Ну вот хоть бы этот чиновник! — подхватил Разумихин, — ну, не сумасшедший ли был ты у чиновника? Последние деньги на похороны вдове отдал! Ну, захотел помочь —
дай пятнадцать,
дай двадцать, ну да хоть три целковых себе оставь, а то все двадцать
пять так и отвалил!
— Чаю подай. Да принеси ты мне газет, старых, этак дней за
пять сряду, а я тебе на водку
дам.
Раскольников сказал ей свое имя,
дал адрес и обещался завтра же непременно зайти. Девочка ушла в совершенном от него восторге. Был час одиннадцатый, когда он вышел на улицу. Через
пять минут он стоял на мосту, ровно на том самом месте, с которого давеча бросилась женщина.
Дает вчетверо меньше, чем стоит вещь, а процентов по
пяти и даже по семи берет в месяц и т. д.
— Знаю, знаю все: за мою голову
дают две тысячи червонных. Знают же, они, дурни, цену ей! Я тебе
пять тысяч
дам. Вот тебе две тысячи сейчас, — Бульба высыпал из кожаного гамана [Гаман — кошелек, бумажник.] две тысячи червонных, — а остальные — как ворочусь.
А он не так воображал себе разговор с Захаром. Он вспомнил, как торжественно хотел он объявить об этом Захару, как Захар завопил бы от радости и повалился ему в ноги; он бы
дал ему двадцать
пять рублей, а Анисье десять…
Потом скажу Захару: он поклонится в ноги и завопит от радости,
дам ему двадцать
пять рублей.
По приемам Анисьи, по тому, как она, вооруженная кочергой и тряпкой, с засученными рукавами, в
пять минут привела полгода не топленную кухню в порядок, как смахнула щеткой разом пыль с полок, со стен и со стола; какие широкие размахи делала метлой по полу и по лавкам; как мгновенно выгребла из печки золу — Агафья Матвеевна оценила, что такое Анисья и какая бы она великая сподручница была ее хозяйственным распоряжениям. Она
дала ей с той поры у себя место в сердце.
— Не
дам! — холодно отвечал Захар. — Пусть прежде они принесут назад жилет да нашу рубашку: пятый месяц гостит там. Взяли вот этак же на именины, да и поминай как звали; жилет-то бархатный, а рубашка тонкая, голландская: двадцать
пять рублев стоит. Не
дам фрака!
Ляпкин-Тяпкин, судья, человек, прочитавший
пять или шесть книг, и потому несколько вольнодумен. Охотник большой на догадки, и потому каждому слову своему
дает вес. Представляющий его должен всегда сохранять в лице своем значительную мину. Говорит басом с продолговатой растяжкой, хрипом и сапом — как старинные часы, которые прежде шипят, а потом уже бьют.
— Да, но вы себя не считаете. Вы тоже ведь чего-нибудь стóите? Вот я про себя скажу. Я до тех пор, пока не хозяйничал, получал на службе три тысячи. Теперь я работаю больше, чем на службе, и, так же как вы, получаю
пять процентов, и то
дай Бог. А свои труды задаром.
— Богачи-то, богачи, а овса всего три меры
дали. До петухов дочиста подобрали. Что ж три меры? только закусить. Ныне овес у дворников сорок
пять копеек. У нас, небось, приезжим сколько поедят, столько
дают.
«Ну, продадим за
пять с полтиной, коли не
дают больше», тотчас же с необыкновенною легкостью решил Левин первый вопрос, прежде казавшийся ему столь трудным.
Дома Кузьма передал Левину, что Катерина Александровна здоровы, что недавно только уехали от них сестрицы, и подал два письма. Левин тут же, в передней, чтобы потом не развлекаться, прочел их. Одно было от Соколова, приказчика. Соколов писал, что пшеницу нельзя продать,
дают только
пять с половиной рублей, а денег больше взять неоткудова. Другое письмо было от сестры. Она упрекала его за то, что дело ее всё еще не было сделано.
В первый раз, как стал потом стрелять, я
дал сряду четыре промаха по бутылке в двадцати
пяти шагах.
— Волнения начались в деревне Лисичьей и охватили
пять уездов Харьковской и Полтавской губернии. Да-с. Там у вас брат, так?
Дайте его адрес. Туда едет Татьяна, надобно собрать материал для заграничников. Два адреса у нас есть, но, вероятно, среди наших аресты.
— Побочный сын какого-то знатного лица, черт его… Служил в таможенном ведомстве, лет
пять тому назад получил огромное наследство. Меценат. За Тоськой ухаживает. Может быть, денег
даст на газету. В театре познакомился с Тоськой, думал, она — из гулящих. Ногайцев тоже в таможне служил, давно знает его. Ногайцев и привел его сюда, жулик. Кстати: ты ему, Ногайцеву, о газете — ни слова!
Ему можно
дать двадцать
пять лет, можно и сорок.
Не более пяти-шести шагов отделяло Клима от края полыньи, он круто повернулся и упал, сильно ударив локтем о лед. Лежа на животе, он смотрел, как вода, необыкновенного цвета, густая и, должно быть, очень тяжелая, похлопывала Бориса по плечам, по голове. Она отрывала руки его ото льда, играючи переплескивалась через голову его, хлестала по лицу, по глазам, все лицо Бориса дико выло, казалось даже, что и глаза его кричат: «Руку…
дай руку…»
— Вот — сорок две тысячи в банке имею. Семнадцать выиграл в карты, девять — спекульнул кожей на ремни в армию, четырнадцать накопил по мелочам. Шемякин обещал двадцать
пять. Мало, но все-таки… Семидубов
дает. Газета — будет. Душу продам дьяволу, а газета будет. Ерухимович — фельетонист. Он всех Дорошевичей в гроб уложит. Человек густого яда. Газета — будет, Самгин. А вот Тоська… эх, черт… Пойдем, поужинаем где-нибудь, а?
— Большевики — это люди, которые желают бежать на сто верст впереди истории, — так разумные люди не побегут за ними. Что такое разумные? Это люди, которые не хотят революции, они живут для себя, а никто не хочет революции для себя. Ну, а когда уже все-таки нужно сделать немножко революции, он
даст немножко денег и говорит: «Пожалуйста, сделайте мне революцию… на сорок
пять рублей!»
— Вы, Самгин, хорошо знаете Лютова? Интересный тип. И — дьякон тоже. Но — как они зверски пьют. Я до
пяти часов вечера спал, а затем они меня поставили на ноги и
давай накачивать! Сбежал я и вот все мотаюсь по Москве. Два раза сюда заходил…
Кудряш. У него уж такое заведение. У нас никто и пикнуть не смей о жалованье, изругает на чем свет стоит. «Ты, говорит, почем знаешь, что я на уме держу? Нешто ты мою душу можешь знать! А может, я приду в такое расположение, что тебе
пять тысяч
дам». Вот ты и поговори с ним! Только еще он во всю свою жизнь ни разу в такое-то расположение не приходил.
Грэй
дал еще денег. Музыканты ушли. Тогда он зашел в комиссионную контору и
дал тайное поручение за крупную сумму — выполнить срочно, в течение шести дней. В то время, как Грэй вернулся на свой корабль, агент конторы уже садился на пароход. К вечеру привезли шелк;
пять парусников, нанятых Грэем, поместились с матросами; еще не вернулся Летика и не прибыли музыканты; в ожидании их Грэй отправился потолковать с Пантеном.
От островов Бонинсима до Японии — не путешествие, а прогулка, особенно в августе: это лучшее время года в тех местах. Небо и море спорят друг с другом, кто лучше, кто тише, кто синее, — словом, кто более понравится путешественнику. Мы в
пять дней прошли 850 миль. Наше судно, как старшее,
давало сигналы другим трем и одно из них вело на буксире. Таща его на двух канатах, мы могли видеться с бывшими там товарищами; иногда перемолвим и слово, написанное на большой доске складными буквами.
Всякий матрос вооружен был ножом и ананасом; за любой у нас на севере заплатили бы от
пяти до семи рублей серебром, а тут он стоит два пенса; за шиллинг
давали дюжину, за испанский талер — сотню.
— «Чем же это лучше Японии? — с досадой сказал я, — нечего делать, велите мне заложить коляску, — прибавил я, — я проедусь по городу, кстати куплю сигар…» — «Коляски
дать теперь нельзя…» — «Вы шутите, гocподин Демьен?» — «Нимало: здесь ездят с раннего утра до полудня, потом с
пяти часов до десяти и одиннадцати вечера; иначе заморишь лошадей».
Бог знает, когда бы кончился этот разговор, если б баниосам не подали наливки и не повторили вопрос: тут ли полномочные? Они объявили, что полномочных нет и что они будут не чрез три дня, как ошибкой сказали нам утром, а чрез
пять, и притом эти
пять дней надо считать с 8-го или 9-го декабря… Им не
дали договорить. «Если в субботу, — сказано им (а это было в среду), — они не приедут, то мы уйдем». Они стали торговаться, упрашивать подождать только до их приезда, «а там делайте, как хотите», — прибавили они.
Она минут
пять висела неподвижно, как будто хотела
дать нам случай разглядеть себя хорошенько; только большие, черные, круглые глаза сильно ворочались, конечно от боли.
Хозяин думал, что лев забудет свое горе, если ему
дать другую собачку, и пустил к нему в клетку живую собачку; но лев тотчас разорвал ее на куски. Потом он обнял своими лапами мертвую собачку и так лежал
пять дней.
— Чего боишься, — обмерил его взглядом Митя, — ну и черт с тобой, коли так! — крикнул он, бросая ему
пять рублей. — Теперь, Трифон Борисыч, проводи меня тихо и
дай мне на них на всех перво-наперво глазком глянуть, так чтоб они меня не заметили. Где они там, в голубой комнате?
Но
дай и мне долюбить… здесь, теперь долюбить, всего
пять часов до горячего луча твоего…
Прокурор же, то есть товарищ прокурора, но которого у нас все звали прокурором, Ипполит Кириллович, был у нас человек особенный, нестарый, всего лишь лет тридцати
пяти, но сильно наклонный к чахотке, присем женатый на весьма толстой и бездетной
даме, самолюбивый и раздражительный, при весьма солидном, однако, уме и даже доброй душе.
— В чужой монастырь со своим уставом не ходят, — заметил он. — Всех здесь в скиту двадцать
пять святых спасаются, друг на друга смотрят и капусту едят. И ни одной-то женщины в эти врата не войдет, вот что особенно замечательно. И это ведь действительно так. Только как же я слышал, что старец
дам принимает? — обратился он вдруг к монашку.
Одним словом, можно бы было надеяться даже-де тысяч на шесть додачи от Федора Павловича, на семь даже, так как Чермашня все же стоит не менее двадцати
пяти тысяч, то есть наверно двадцати восьми, «тридцати, тридцати, Кузьма Кузьмич, а я, представьте себе, и семнадцати от этого жестокого человека не выбрал!..» Так вот я, дескать, Митя, тогда это дело бросил, ибо не умею с юстицией, а приехав сюда, поставлен был в столбняк встречным иском (здесь Митя опять запутался и опять круто перескочил): так вот, дескать, не пожелаете ли вы, благороднейший Кузьма Кузьмич, взять все права мои на этого изверга, а сами мне
дайте три только тысячи…
—
Дайте мне
пять рублей, — прошептал он Мите, — я бы тоже в банчик рискнул, хи-хи!
У подъезда стояли дорогие экипажи. В зале с дорогим убранством сидели
дамы в шелку, бархате, кружевах, с накладными волосами и перетянутыми и накладными тальями. Между
дамами сидели мужчины — военные и статские и человек
пять простолюдинов: двое дворников, лавочник, лакей и кучер.
— Ну, вот и прекрасно. Сюда, видите ли, приехал англичанин, путешественник. Он изучает ссылку и тюрьмы в Сибири. Так вот он у нас будет обедать, и вы приезжайте. Обедаем в
пять, и жена требует исполнительности. Я вам тогда и ответ
дам и о том, как поступить с этой женщиной, а также о больном. Может быть, и можно будет оставить кого-нибудь при нем.
— А роман твой
даст мне оклад в
пять тысяч, да квартиру с отоплением, да чин, да!..
На этом бы и остановиться ему, отвернуться от Малиновки навсегда или хоть надолго, и не оглядываться — и все потонуло бы в пространстве, даже не такой
дали, какую предполагал Райский между Верой и собой, а двух-трехсот верст, и во времени — не годов, а пяти-шести недель, и осталось бы разве смутное воспоминание от этой трескотни, как от кошмара.
Но вот два дня прошли тихо; до конца назначенного срока, до недели, было еще
пять дней. Райский рассчитывал, что в день рождения Марфеньки, послезавтра, Вере неловко будет оставить семейный круг, а потом, когда Марфенька на другой день уедет с женихом и с его матерью за Волгу, в Колчино, ей опять неловко будет оставлять бабушку одну, — и таким образом неделя пройдет, а с ней минует и туча. Вера за обедом просила его зайти к ней вечером, сказавши, что
даст ему поручение.
—
Пять тысяч рублей ассигнациями мой дед заплатил в приданое моей родительнице. Это хранилось до сих пор в моей вотчине, в спальне покойницы. Я в прошедшем месяце под секретом велел доставить сюда; на руках несли полтораста верст; шесть человек попеременно, чтоб не разбилось. Я только новую кисею велел сделать, а кружева — тоже старинные: изволите видеть — пожелтели. Это очень ценится
дамами, тогда как… — добавил он с усмешкой, — в наших глазах не имеет никакой цены.
— Да как же вдруг этакое сокровище подарить! Ее продать в хорошие, надежные руки — так… Ах, Боже мой! Никогда не желал я богатства, а теперь тысяч бы
пять дал… Не могу, не могу взять: ты мот, ты блудный сын — или нет, нет, ты слепой младенец, невежа…
Любили букинисты и студенческую бедноту, делали для нее всякие любезности. Приходит компания студентов, человек
пять, и общими силами покупают одну книгу или издание лекций совсем задешево, и все учатся по одному экземпляру. Или брали напрокат книгу, уплачивая по пятачку в день. Букинисты
давали книги без залога, и никогда книги за студентами не пропадали.
Всем букинистам был известен один собиратель, каждое воскресенье копавшийся в палатках букинистов и в разваленных на рогожах книгах, оставивший после себя ценную библиотеку. И рассчитывался он всегда неуклонно так: сторгует, положим, книгу, за которую просили
пять рублей, за два рубля, выжав все из букиниста, и лезет в карман. Вынимает два кошелька, из одного достает рубль, а из другого вываливает всю мелочь и
дает один рубль девяносто три копейки.